Унесенные ветром. Страница 3
Молчит просторный тронный зал,И двор порос травой:В чертогах Тары отзвучалДух музыки живой.Так спит гордыня прежних дней.Умчалась слава прочь,И арфы звук, что всех нежней,Не оглашает ночь.(Перевод А. Голембы.)
Правда, вглядевшись, можно было понять, что писательница не слишком жалует обитателей этих романтических времен. В ее романе они обрисованы такими, какими они, вероятно, и были: запоздалые дворяне, которые в других странах стали отмирать, давая дисциплинированных выходцев-ученых, писателей, или вырождаться в рантье, а здесь, с щедрой землей и рабами, сложились в барскую вольницу; темпераментная дичь, независимая и безнаказанная. Лучшие из них, как отмечено в романе, сознавали это сами: «Наш образ жизни так же устарел, как феодальная система средних веков». Циничный Ретт высказался еще жестче: «Это порода чисто орнаментальная».
Строчка из баллады Мура «Так спит гордыня прежних дней» тоже звучала недаром. «Дети гордости» — так назвал историк Роберт Мэнсон Майерс свой трехтомник, вышедший в 1972 году, где он собрал переписку одной южной семьи за четырнадцать лет (с 1854 по 1868 г.), то есть до, во время и после Гражданской войны. Если наши издательства заинтересуются когда-нибудь документальным вариантом описываемых событий, лучшей книги не найти. История преподобного Ч.-К. Джонса, его жены, детей, тетки, сестер, племянниц и т.д., чуть не полностью совпавшая с романом Митчелл (вплоть до ребенка, рождающегося в заброшенном доме), открыла поразительную картину упорства, способного принимать мир только с высоты, пусть и воображаемой. Слова из «Автобиографии» основателя нации Бенджамина Франклина: «… из наших природных страстей труднее всего, может быть, совладать с гордостью» — подходили к ним как нельзя более.
Сложнее, что сама писательница оказалась несвободной от этих наследственных пристрастий. Так, в ее книге, несомненно, дает о себе знать патерналистский подход к неграм — дружелюбно-покровительственное отношение, готовность оценить и понять их сколько угодно, но — «на своем месте». Читатель без труда уловит его в том, как она противопоставляет историю своего дядюшки Питера известному дяде Тому Г. Бичер-Стоу, как рисует кормилицу Мамушку, Большого Сэма и др. Эти ноты у Митчелл сквозят даже намеренно вызывающе, когда, например, она начинает рассказывать, как «в области, давно знаменитой своими добрыми отношениями между рабами и рабовладельцами, начала расти ненависть и подозрительность» (не желая замечать, что если подобные отношения где-то и существовали, то это значило лишь, что одобряемые ею невольники были не просто по положению, а и по чувствам рабы; не желая знать ничего о том действительном сопротивлении, которое с самого начала все сильнее охватывало негритянское население и принимало самые разные формы, от пассивного притворства до побегов и организованных восстаний, — как у Габриеля и Ната Тернера); или усматривает в нарождавшемся ку-клукс-клане защиту белых женщин от насилий. Подобные утверждения, разумеется, никакого сочувствия у прогрессивно мыслящих американцев вызвать не могли; они противоречили основной традиции американской литературы от Марка Твена до Фолкнера. Все это сильно затруднило отношения Митчелл с демократической Америкой, которая одна могла поддержать ее сопротивление чистогану.
Однако судить роман по этим всплескам сословного высокомерия было бы большим упрощением. Мы знаем и великие примеры, — как Толстой в предисловии к «Войне и миру» объявлял, что его не интересуют низшие сословия, а его Николай Ростов одним молодецким ударом усмирял мужицкий бунт. Но именно эпическая правда этой книги подготовила его поворот к «Воскресению», «Не могу молчать» и открытый переход на сторону народа. Неизвестно, куда бы пошла дальше Митчелл, не оборви ее жизнь пьяный таксист (1949 г.). Но ясно, что крушение рабства вытекает из ее романа с очевидностью необратимой. Что касается ее критики неожиданного расизма освободителей — холодного, брезгливо-отчужденного и куда более последовательного, чем прежняя дикость, — то исторический опыт, к сожалению, ее оправдает. Когда волна негритянского движения в стране заставила заново взглянуть на историю и реальное положение негритянского населения, выводы специалистов ее полностью подтвердили: «Права негров были немедленно выброшены за борт, как только северные политические и экономические лидеры решили, что для защиты своих интересов больше не нуждаются в их голосах».
Одно в книге Митчелл не требовало никаких подтверждений: сама Скарлетт.
Литература отличается от подделок, между прочим, и тем, что читатель чувствует себя в чужой душе, как в собственной. В век разобщения эта черта незаменима. Со Скарлетт добавилось и то, что она попала в положение, близкое в новой Америке многим. Человек без культуры, с сильным и острым умом и бешеной жаждой жизни, на которого обрушились все проблемы, — несоизмеримые с ним и, кажется, непосильные, — стал побеждать их, ничего о них заранее не зная; этот опыт, конечно, притягивал каждого, кому он был по-своему знаком.
Вопрос был все тот же: как пронести и развить внутренние ценности в мире оголенно-практического интереса. «Ах, какою леди до кончиков ногтей она станет, когда у нее опять появятся деньги! Тогда она сможет быть доброй и мягкой, какой была Эллин, и будет печься о других и думать о соблюдении приличий… И она будет доброй ко всем несчастным, будет носить корзинки с едой беднякам, суп и желе — больным, и «прогуливать» обделенных судьбой в своей красивой коляске». А пока… пока «она не может вести себя как настоящая леди, не имея денег», и бросила все силы своей богатой натуры на их добывание.
Так сплелся клубок противоречий, неразрывно связавший в ней чистоту и перерождение, идеал и порок, где главное было не потерять дороги, как-то выбраться. Все соединило в себе и ее имя, удачно найденное в последний момент, прямо в издательстве, в английском звучании которого есть и алый цветок, наподобие нашего горицвета, и болезнь (сохранившееся и в русском названии — скарлатина), и «блудница на звере багряном»…
Не поддавался этот характер и мнениям, в которые его пытались уложить. Напряжение и сила, с какими боролась эта душа против обстоятельств, терпя поражения, падая, часто не понимая смысла происходящего, но не сдаваясь, — не позволяли этого сделать. Напрасно говорил ей Ретт, выдавая желаемое за правду: «Мы оба негодяи». Он — циник по убеждению и точному расчету наперед; она — под давлением необходимости, которую обычно не сознавала до последней минуты, пока не вынуждена была преодолеть ее, выстоять, выжить («выживание» — так определила тему своего романа Митчелл). Ее прыжки навстречу опасности, не предвиденной ею, метания, взлеты и временный мрак составили незабываемую картину души, за которой стали следить затаив дыхание миллионы читателей.
Видя, как приняли ее Скарлетт, писательница растерялась. А попытки репортеров расспросить ее, не списала ли она эту женщину с себя, привели ее в бешенство. «Скарлетт проститутка, я — нет!» «Я старалась описать далеко не восхитительную женщину, о которой можно сказать мало хорошего, и я старалась выдержать ее характер. Я нахожу нелепым и смешным, что мисс О'Хара стала чем-то вроде национальной героини, я думаю, что это очень скверно — для морального и умственного состояния нации, — если нация способна аплодировать и увлекаться женщиной, которая вела себя подобным образом…»
Но, видимо, было в ней что-то, чего остановить было уже нельзя. Скарлетт пошла по стране как триумфатор, повергая ниц всякого, кто справедливо угадывал в ней нечто родное, неотделимо американское. Она умела за себя постоять; она, как кошка, выброшенная из окна, всегда поднималась; она находила выход из любых положений. И в своей непосредственности она оказалась сильнее человека, который долго ее искушал, подталкивал к своим целям, даже вынудил стать своей женой, но в конце концов, сломленный, бежал. В романе это поняла одна старая негритянка: «Я говорю вам, мисс Скарлетт все может вынести, что господь пошлет, потому как ей уж много испытаний было послано, а вот мистер Ретт… он ведь никогда ничего не терпел, ежели ему не по нраву, никогда, ничегошеньки».